amarikesardar
СУДЬБЫ ПЕРЕСЕЛЕНЦЕВ ИЗ КУРДИСТАНА
СУДЬБЫ ПЕРЕСЕЛЕНЦЕВ ИЗ КУРДИСТАНА
«Расскажите, пожалуйста, о курдах, проживающих в Армянской ССР», — просят нас Омар Вахид и Джамил Халил (Сирия), Ахмед Мохамед (Турция), Ахмед Карим (Ирак).
Просьбу читателей выполняет заместитель редактора курдской газеты «Рйа Таза», выходящей в Ереване, столице Армянской ССР.
Время показало: потомкам 20 тысяч курдов, которые в начале прошлого века, не выдержав преследований и угнетения, покинули родной Курдистан и перешли в русское подданство, повезло.
Основная часть переселенцев обосновалась тогда в Восточной Армении. Это были люди поголовно неграмотные, далекие от политики, литературы, искусства.
Кочуя в горах, они занимались выпасом овец. В подавляющем большинстве своем они и понятия не имели о школе, больнице, библиотеке. И лишь коренные социальные перемены, происшедшие после установления Советской власти в Армении в 1920 году, открыли в истории местных курдов новую страницу.
Учителя-армяне помогли им создать школы, ликвидировать неграмотность, подготовить национальные кадры педагогов.
С 1930 года в Армении выходит курдская газета «Рйа Таза» («Новый путь»). Позже возник национальный театр, появилась сначала переводная, а затем и оригинальная литература на курдском языке. Армянское радио ведет ежедневные передачи для курдов, создана фонотека, в которой теперь более 1400 курдских народных песен.
Перемены, коснувшиеся различных сторон жизни нашего народа, воочию видны в каждом курдском селе.
Вот, например, деревня Алагяз, расположенная на склонах горы Арагац. Крестьяне живут в добротных каменных домах. В селе имеются средняя школа, Дом культуры, библиотека, больница. Есть здесь сыроваренный завод, филиалы нескольких промышленных предприятий. На сцене местного самодеятельного театра ставятся классические переводные пьесы и произведения национальных авторов.
Я хорошо знаком со многими жителями Алагяза, но особенно крепкая дружба связывала меня с ныне покойным Худое Мгои. Жизнь этого человека может послужить канвой для исторического романа. Ведь в судьбе Худо и его семьи как в зеркале отразились судьбы курдов, живущих в Армении.
15-летний батрак Худо участвовал в революционных событиях 1920 года, служил в Красной Армии. Демобилизовавшись и вернувшись домой, стал одним из создателей коллективного хозяйства в родном селе. Долгие годы он руководил колхозом. Односельчане не раз избирали его председателем местного Совета.
Больше всего гордился Худое Мгои своими детьми: четырьмя сыновьями и тремя дочерьми. Все они окончили вузы, получили интересные профессии. Старший сын, Агит, заведует отделом искусства и литературы в газете «Рйа Таза». Шакро – доктор исторических наук, руководитель отдела курдоведения в Институте востоковедения Академии наук Армении. Шалико работает методистом в системе народного просвещения. Георгий стал врачом, доктором медицины, он работает в Армянском институте ортопедии и травматологии. Дочери Худо – Кубар, Люся и Зине – учительницы.
Достойная, полноценная жизнь, материальный достаток, широкие возможности духовного развития обеспечены всем курдам (а их 50 тысяч), живущим в Армении.
Курды представлены в местных органах власти, а двое из них избраны в Верховный Совет республики. Есть среди них и партийные лидеры, известные деятели искусства, юристы, медики. 22 курда – доктора и кандидаты наук, работают в различных исследовательских институтах и вузах.
Ежегодно издательства республики выпускают немало книг на курдском языке. Среди них и произведения девяти курдских писателей. Их книги переводятся на армянский, русский языки, пользуются популярностью и за рубежом.
Курды в Армении соблюдают свои лучшие национальные традиции и обычаи. Празднуют они, разумеется, и «Науроз» (Новый год).
Всего в Советском Союзе сейчас 116 тысяч курдов. Они живут также в Азербайджанской и Грузинской ССР, среднеазиатских республиках. Их жизненные пути-дороги, естественно, схожи с судьбами курдов в Армении.
Амарике САРДАР.
Ереван.
«Московские новости»,
26 июня 1983 г., № 26 (156).
Читайте также другие статьи Амарике Сардара на русском языке:
В НОВОЙ ЧЛКАНИ
В НОВОЙ ЧЛКАНИ
Одна сплоченная семья может выстоять
против целого племени.
(Курдская пословица)
Деревня по сути была маленькой копией большого мира с его добрыми и плохими делами, с оградами вокруг своих домов, напоминающими границы между странами, с особыми внутренними порядками, со своими поступками и нравами, с отношениями с другими деревнями, со своей историей и судьбой.
Семья Кало считалась в деревне средней. Насколько помнил сам Кало (да и от других он тоже слышал, и не раз), за всю историю его семейной династии еще не случалось так, чтобы кто-то решил отделиться и ушел жить отдельно. А еще вся родословная этой семьи была небогата рождением мальчиков, и в каждом поколении повторялась одинаковая картина: либо в семье был только один мужчина, либо оставался единственным после болезней, войн и драк, уносивших жизни других членов семьи мужского пола. Так было и с отцом Кало, и с его дедом, и с прадедом, и с прапрадедом… Не зря соседи, если речь заходила об этой семье, часто поговаривали: «Они как были одни со времен Каменного века, так одни и остаются». И только у Кало было иначе: он женил своего единственного сына Амо и привел в дом невестку Хале. У Амо родилось трое сыновей и дочь, и Кало чувствовал себя счастливым от того, что у него есть внуки-мальчики. Своими наследниками Кало считал только их и каждый день молился и благодарил Бога за то, что у его рода есть достойное продолжение.
Самой младшей в семье была внучка Шаре. Салых и Сайдо были уже взрослыми, но пока еще ходили в холостяках. Третьего сына звали Кярам. Для того времени такая семья не считалась очень большой. Жена Кало умерла, и так они и жили: Кало, сын Амо, невестка Хале и их дети. А жили они дружно, младшие почитали старших, и все беспрекословно слушались хозяина дома.
Правда, в Члкани жило еще несколько семей из их рода, но, как уже было сказано, близкого родства между ними и семьей Кало не было. Поэтому в трудную минуту мало кто из них приходил им на помощь. И не потому, что эта семья была, допустим, плохая или нелюдимая, нет! Свой долг по отношению к своему роду, дальней родне и соседям семья Кало никогда не забывала и всегда приходила им на выручку. Те тоже, в свою очередь, вроде бы отвечали тем же, но особой душевной теплоты в их отношениях не было, как обычно это бывает между близкой родней. И это было естественно – своя рубашка ближе к телу.
Люди из этого рода были миролюбивыми и очень редко шли на конфликты с представителями других родов. Если все же таковые случались, то это были драки только между двумя мужчинами с каждой стороны и которые никогда не перерастали в войну между двумя родами. Вернее, люди из рода Амое Кало старались не допустить, чтобы, к примеру, из-за ссоры между двумя юнцами или двумя соседями оба рода сцепились и передрались. Немедленно появившись там, где была готова вспыхнуть драка или даже уже началась, мужчины постарше устраивали своим разгоряченным парням настоящий разнос, бранили, отчитывали их и, толкая, заставляли разойтись по домам.
В отличие от других родов, у них не было официально признанного главы роды, и каждый хозяин решал вопросы своей семьи по своему усмотрению. Конечно, среди людей этого рода были и люди почтенного возраста и с таким авторитетом, что к их мнению нередко прислушивались даже люди из других родов. От них всегда можно было получить хороший совет и наставления, как избежать трудностей в каком-нибудь конкретном непростом вопросе. Никогда не вмешиваясь в дела семей из других родов, они, тем не менее, ни разу не отказывали тому, кто мог прийти к ним за советом, а посоветовав, непременно в конце добавляли:
— Дело, конечно, твое, как считаешь нужным, так и поступай.
А вообще люди из рода Кало были довольно-таки высокомерными и считали для себя унизительным идти к кому-либо за советом. Поэтому, если дело заканчивалось неудачей, им некого было винить, кроме самих себя. И эта черта характера, конечно же, не могла не сказаться на отношениях между семьями этого рода – в них не было той дружбы и сплоченности, какая была у других родов.
Одним из взрослых и авторитетных мужчин того рода был и Кало, но и он никогда и никому не навязывал своего мнения. Он допускал, что к нему могут и не прислушаться, и поэтому самое большее, что он делал, — это высказывал свою точку зрения как доброжелатель и умывал руки. Его самого больше заботили и интересовали проблемы его дома и его семьи, и он тоже, как и очень многие, не ходил за советом к авторитетным старцам из других родов и принимал все решения по своему усмотрению. В такие минуты он любил повторять:
— Как Бог решит, так и будет. Человек перед Богом грешен. Если Бог не захочет, ничего не будет, и чужие советы тут не помогут. Без Божьей воли не шелохнется даже листок на дереве, куда уж говорить о человеке и его поступках? Моему Богу известно все – и хорошее, и плохое, и незачем нам перед ним кривить душой.
* * *
Семья Кало отличалась от других семей своим особым внутренним укладом, характером и подходом к воспитанию детей. Конечно, между нею и остальными семьями деревни было и много общего, но, тем не менее, она отличалась своей самобытностью и неповторимостью. Времена и условия, в которых жила семья, поневоле заставляли ее хорошо чувствовать обстановку, быть всегда начеку и тщательно рассчитывать свои действия.
Несколько раз между семьей Кало и мужчинами из других родов вспыхивали драки. Как правило, никто из его сородичей не приходил ему на выручку, и Кало приходилось давать отпор, полагаясь на поддержку только своего сына Амо.
Ну, а в драках тех времен пускались в ход кинжалы и палки. Кало и Амо обладали большой физической силой, и в рукопашном бою им не было равных. Зная, что в трудные минуты им неоткуда ждать помощи, еще с детства отец стал обучать сына тому, как нужно защищаться, как верно распределять силы и как правильно использовать в бою кинжал или палку. Те уроки, которые давал он, не только не ушли впустую, но и пригодились Амо для тренировки его собственных сыновей. Кало к тому времени уже постарел и не вмешивался в эти дела, предпочитая наблюдать со стороны, как проходят обучение внуки. Если он подмечал какую-то неточность или промах, сразу подавал голос, подходил и показывал, как их исправить, а если таковых ошибок не было, он, немного понаблюдав за происходящим, выходил и оставлял сына и внуков наедине.
А как обучал детей сам Амо? У них были довольно широкие сени, где и проходили «уроки». Сыновья брали длинные палки из кизилового дерева и, обмотав свои левые руки старыми пальто, начинали бороться. Сперва дрались один на один, то есть один нападал, а другой защищался следующим образом: обмотанной рукой прикрывал голову и при этом отражал палкой удары «противника». Потом они менялись «ролями»: тот, кто до этого оборонялся, теперь нападал, и, наоборот, тот, кто нападал, уже защищался. Если один начинал теснить другого, ему на выручку приходил отец, и тот, первый, должен был не только отразить их атаку, но еще и ухитриться самому нанести достойные удары. Потом Амо выходил из поединка и, наблюдая за происходящим со стороны, время от времени громко давал указания, что делать, как нападать, как защищаться, кто какие ошибки допустил. Когда кто-то из сыновей начинал одерживать верх, отец снова вмешивался, и их двоих одолеть было просто невозможно, потому что Амо так умело использовал в бою палку, что спокойно мог выступить в одиночку против нескольких взрослых мужчин, не говоря уже о сыне-юноше. Правда, оба сына, хоть и были молоды и физически очень сильны, они все же намного уступали своему отцу, даже если к ним присоединялся их младший брат Кярам. Очень часто, если Амо был в хорошем расположении духа и не прочь побороться, они устраивали поединки, в которых он один был против двух сыновей, но такие «развлечения» устраивались только тогда, когда Кало не было поблизости.
_________________________
[1] Архалук – короткий бешмет.
1 2 3 4 5
БЕГСТВО
БЕГСТВО
Дорога была дальней, дорога была трудной,
Окутанной туманами и мглой…
Микаеле Рашид
В диком лесу одиноко стоял дом. Его фасад был обращен на восток, чтобы члены семьи, выходя каждое утро из дома, оказывались лицом к солнцу. Сама семья была небольшая: хозяин дома Худо, его жена Хинар, два сына – Тайар и Калаш и дочь Севе. Входная дверь выходила на довольно широкий двор, который был огорожен высоким забором из толстых прутьев. Деревянная калитка была большая и так прочно и надежно укреплена, что даже пара здоровенных волов не смогла бы сдвинуть ее с места. В то же время она была сделана настолько искусно и умело, что если бы понадобилось, то и ребенок мог бы спокойно ее закрыть или открыть. Когда калитка была заперта, то, как говорили раньше, в нее можно было палить даже из пушки, и то она бы устояла.
— Самое главное – это дверь, — часто повторял членам семьи хозяин дома. – Когда дверь прочна, то никакие разбойники или дикие звери не страшны. Ночью семь опасностей приходят к закрытой двери и поворачивают обратно. Будьте очень внимательны и не оставляйте ее открытой.
Недалеко от дома протекал большой источник. Рядом с ним был сооружен бассейн, где семья поила свою скотину. Как бы далеко ни паслись коровы и овцы, в полдень их непременно пригоняли обратно, поили в этом бассейне, а потом загоняли во двор, чтобы те немного отдохнули. Пока мужчины обедали, женщины занимались овцами: Севе крепко держала каждую овечку за голову, а Хинар доила. Подоив всех, она допускала к ним ягнят, и после того, как они получали свою порцию молока, Хинар разделяла их, и один сын шел пасти овец, а другой – ягнят. Худо же забирал коров и гнал их пастись подальше в лес. Вечером сперва пригоняли ягнят, и их заводили в небольшой загон. Потом приходили коровы и не спеша отправлялись в хлев. До того, как пригоняли овец, Хинар успевала подоить коров и пустить к ним телят. И когда, наконец, пригоняли овец, Хинар, немного подоив каждую, оставляла побольше молока для ягнят, чтобы те быстро подросли и набрали вес. Она делала всё в точности так, как было в той деревне, где они жили раньше.
Во двор выходили две двери. Одна дверь вела в сарай, который все двенадцать месяцев в году был полон сена. Кроме этого, за домом стояло еще несколько стогов. Как долго бы ни длилась зима, эта семья не знала забот: корма у скота было достаточно, потому что летом Худо с сыновьями заготавливали его столько, что с лихвой хватило бы для скотины на три дома. И это было естественно, ведь в этом огромном лесу они были одни, никто им не мешал, ни в чем не ограничивал, вот они сколько хотели, столько и запасались фуражом. Худо заполнял сарай сеном и намеренно его не использовал, рассчитывая на всякие неожиданные обстоятельства. А вдруг, думал он, те стога, что на открытом воздухе, загорятся, и что тогда делать? Пусть в сарае всегда будет достаточный запас сена, от этого ничего, кроме пользы, не будет. И каждый год Худо обновлял сено, хранившееся в сарае: старое вытаскивал во двор и складывал в стог, а на его место укладывал свежее.
Другая дверь вела в достаточно широкие сени. Как фасадная стена дома, так и все остальные стены были сложены из необработанного камня. В свое время Худо с сыновьями собирали эти камни по одному, но стены возводил только сам хозяин дома – хороший умелец и мастер на все руки. В сенях на потолке было сделано окошко, которое снаружи прикрывали куском дёрна со сделанным в центре отверстием. Через это отверстие дневной свет и попадал в сени. Там же, вдоль одной стены, была аккуратно уложена доверху стопка дров. Такие же стройные ряды дров были и во дворе, и это было тем топливом, которое использовала семья. В одном из углов сеней был сооружен небольшой каменный водоем, который прикрывали умело сделанной плитой из досок, связанных между собой гибкими ветками. Сверху стояла деревянная кружка, а рядом несколько деревянных ведер. Правда, источник был рядом с домом, но каждый вечер этими ведрами приносили питьевую воду и заполняли водоем, чтобы ночью, если вдруг кому-то захотелось бы пить, то не пришлось бы выходить для этого во двор.
— В этом лесу мы одни, — говорил Худо, — и все может случиться. Пусть наша вода будет не снаружи, а внутри. Вреда от этого не будет.
В сенях было четыре стуна. Конец каждой из двух толстых бревенчатых балок, образующих потолочное перекрытие, поддерживал один стун. На одном из них висела винтовка, а в другие были вбиты деревянные колышки, на которые подвешивали всякую всячину. В семье было четыре винтовки: три из них забирали с собой Худо с сыновьями, а четвертую на всякий случай оставляли дома, чтобы хозяйка при необходимости могла бы себя защитить.
В сенях было несколько дверей. Одна дверь вела в комнату. Там, у стены напротив двери, располагался стер, покрытый разноцветным амани[1]. Когда солнце заходило, амани откидывали, говорили, что грех[2]. Их постелью в основном был войлок и лоп[3]. Вечером, ложась спать, стелили себе войлок, укрывались лопами, а под голову вместо подушек подкладывали свою одежду. В один из углов стера клали несколько цветных хурджинов, в которых хранились вещи. Эти же хурджины брали с собой в город и складывали туда покупки для дома.
В одном углу комнаты был тандур. После того, как хлеб был испечен и обед приготовлен, Хинар закрывала его поддувало большой тряпкой, чтобы подольше сохранить в нем тепло и не дать затухнуть.
В комнате на потолке было два окошка: одно большое световое и дымоход, который располагался над тандуром. Мешочек, где хранились дрожжи, был подвешен на стуне рядом с тандуром. Там же висел мешочек с солью. В стене была ниша, куда была сложена деревянная и глиняная посуда. Рядом было выдолблено место для светильника, который заправляли маслом.
На другом стуне, что стоял со стороны стера, еще виднелись следы от муки. Правда, праздники Хдрнави давно прошли, но следы от украшений на стуне и бревне-перекрытии все еще оставались. Таков был обычай – не стирать нарисованные мукой орнаменты, и эта семья, жившая далеко от людей в диком лесу, строго его соблюдала. За день до праздника Хдрнави или в четверг брали палку, обматывали один ее конец тряпкой, посыпали мукой и, подняв эту палку, принимались ударять ею по бревну-перекрытию, украшая, таким образом, потолок. Украшались также стуны: на них мукой рисовали пастухов и овец. С течением времени из-за копоти от тандура эти образы постепенно теряли цвет, а потом и вовсе исчезали. Именно эти потускневшие следы от украшений и виднелись на потолочных бревнах и стунах.
Несмотря на полную уединенность и оторванность семьи от внешнего мира, без каких-либо соседей рядом, семья Худо хорошо знала все обычаи и строго придерживалась сроков их проведения. И остается только удивляться тому, как четко они вели счет дням и месяцам и никогда не путались. А все потому, что Худо был человеком знающим и разумным. У него была специальная палка, на которой он делал зарубки по количеству дней на целый год и с их помощью прекрасно ориентировался и вычислял нужные ему даты.
В комнате было также несколько циновок. Их собирали и укладывали вдоль стены друг на друга. Стол, на котором хозяйка готовила и раскатывала тесто для хлеба, служил также обеденным столом и стоял у стены рядом с тандуром. Там же стоял большой глиняный горшок с ручками, покрытый скатертью. Рядом была посуда для растопки масла. Через световое окно проникали солнечные лучи и попадали на область поближе к тандуру. На свет было хорошо видно, как в воздухе порхают и вьются пылинки, напоминая рыб, свободно и легко скользящих в своей водной стихии. Домашняя кошка облюбовала себе это место и грелась под ласковыми лучами солнца.
Кроме двери в комнату в сенях было еще две. Одна вела в кладовую, а другая – в хлев. В кладовой хранились продукты, там же были две маслобойки – глиняная и деревянная. Когда овцы давали приплод, а коровы телились и молока было мало, Хинар в глиняной маслобойке взбивала кислое молоко и делала это следующим образом: заливала в маслобойку заквашенное молоко, закрывала ее горлышко обработанным и высушенным желудком домашней скотины, крепко завязывала его, подкладывала с одной стороны маслобойки побольше старой одежды, сперва осторожно раскачивала ее, чтобы она не разбилась, потом, уложив, на ворох подостланной одежды, держалась за ее ручки и бережно взбивала. Взбивала столько времени, пока на поверхность не всплывало сливочное масло. Потом приносила посуду побольше и принималась процеживать: дочь придерживала цедилку, и все, что было в маслобойке, медленно сливалось в посуду. Отделив масло, хозяйка скатывала его руками в шарики и бросала в холодную воду, чтобы они хорошо затвердели и схватились, потом солила и клала их в глиняный кувшин. Кислое молоко разливала по глиняным горшкам, накрывала сверху крышкой и относила в кладовую. Мужчины либо просто пили эту пахту, либо, если были голодны и к тому моменту ничего готового в доме не было, крошили в нее хлеб и ели.
ВСЯКАЯ ВСЯЧИНА
ВСЯКАЯ ВСЯЧИНА
НУ, КАК МНЕ ЕМУ ВЕРИТЬ?
Был один такой курдский поэт: писал стихи о курдской девушке, воспевал ее красоту, восхищался ею и был от нее без ума. Когда-то она была его невестой, обычной девушкой без образования и, по его мнению, слишком простой, чтобы связать с ней свою жизнь. Он расторг ту помолвку, и она вышла замуж за другого, попав в бедную семью, где кусок хлеба был роскошью.
А он знай себе сочинял стихи о своей любви, о том, как сильно любит красавицу-курдянку, о том, как лишился покоя и днем, и ночью… Он сочинял стихи, публиковал их, получал гонорары, покупал на эти деньги сладости и относил своей жене – женщине другой национальности. Курдянка оставалась без своей доли, а чужая женщина за ее счет ела, пила и наслаждалась жизнью.
Ну, и как мне верить этому поэту?
И «ЛИРИК», И ПАЛАЧ, И «ПАЦИФИСТ»
Он был судьей. Кто хоть раз видел, как он ведет судебные заседания и какие выносит приговоры (будь то виновным или невиновным), то понимал, насколько жестокими могут быть законы правосудия.
Он также писал стихи и считал себя большим поэтом. Напыщенными и высокопарными словами он воспевал в них человека, природу, любовь и гуманизм.
Итак, одной рукой он подписывал судебные решения и очень часто приговаривал невиновных к смертной казни, а другой рукой писал пустые стихи, в которых разглагольствовал о справедливости, правде и человеколюбии.
Ну, и как мне верить написанному этой рукой?
Но он был не виноват. Время было такое: каждый более-менее образованный курд считал своим долгом писать стихи и мнил себя поэтом. А кто был с этим не согласен, тот рисковал завоевать себе дурную славу и прослыть безмозглым, а то и вовсе врагом нашей культуры.
Однажды, когда на собрании секции курдских писателей обсуждался вопрос публикации сборника его произведений, один наш известный поэт высказал свое мнение и назвал их «не художественными», а стихотворение «Мир» вообще подверг резкой критике.
Автор «стихотворения» возмущенно обратился к нему:
— Ты что, против мира?
— Я не против мира, — ответил тот. – Я против тех вещей, которые выпускаются под видом художественной литературы.
Раздался громкий хохот наших молодых поэтов и писателей. Это был голос молодых, который на ниве нашей художественной литературы уже отчетливо был слышен.
«УМЕР ДАВНЫМ-ДАВНО»
В Ереване жила одна курдская семья. Родители мужа и жены еще много лет назад были убиты во время погромов в Турции. Сами они уцелели чудом и еще маленькими сумели бежать оттуда в Армению. Оба выросли в одном детском доме, там и познакомились, потом поженились, муж получил высшее образование и стал работать в одном государственном учреждении. У них родилось трое детей: дочь и два сына. Семья эта была очень нелюдимой и замкнутой: никаких гостей у них практически не бывало, да и сами они никуда не ходили. Вроде бы на первый взгляд казалось, что семья живет очень дружно и соблюдает все обычаи и традиции. Но это была лишь видимость: они были очень далеки от национального духа, держались подчеркнуто обособленно и чурались общества своих соотечественников.
Однажды мы услышали о том, что глава этой семьи умер. Я и мой друг решили пойти туда и выразить сыновьям покойного свое соболезнование. С большим трудом нашли тот дом и квартиру, где жила семья, и, наконец, вошли. Был полдень. Посреди комнаты на столе стоял гроб с телом, а жена и дочь сидели не рядом с покойным, а в самом дальнем углу на диване. Больше никого в комнате не было, и мы спросили, а где сыновья. Нам ответили, что они «спят в соседней комнате». Мать с дочерью разговаривали довольно бойко и оживленно. Ни охов, ни вздохов, ни тем более слез и в помине не было. Глядя на их поведение, никто и никогда не догадался бы о том, что умер супруг, отец и глава семьи.
Мы с товарищем немного постояли, переглянулись, и я негромко сказал ему:
— Пойдем отсюда. Видно, покойник не сейчас умер, а давным-давно.
Не знаю, услышали ли мать и дочь эти мои слова или нет. Я думаю, что услышали, но мне было все равно.
Мой товарищ удивился и спросил меня:
— Как это «умер давным-давно»? Почему так говоришь?
— А потому, что если бы он не умер давным-давно, то тогда бы чувствовалось, что мы пришли в дом, где совсем недавно потеряли главу семьи и искренне его оплакивают. А тут что? С одной стороны, сыновья средь бела дня идут и ложатся спать в соседней комнате, с другой стороны, жена и дочь так сладко друг с другом разговаривают, будто не виделись годами… Я, конечно, не сторонник того, чтобы женщины на похоронах непременно рвали на себе волосы и царапали себе лица. Но скорбь должна быть скорбью, а здесь мы ничего подобного не увидели, потому что бедняга умер давным-давно, и никому до него нет никакого дела.
И мы поспешили покинуть этот дом.
СКУПОЙ
Двое наших односельчан – один взрослый, другой молодой – пешком возвращаются из Гюмри. Дело было летом, путь был неблизкий, и оба проголодались. Когда подходят к деревне Пошт, взрослый говорит молодому:
— Здесь живет один мой знакомый. Давай сперва зайдем к нему, перекусим, а потом пойдем дальше.
Так и делают: заходят в деревню и подходят к дому того человека.
Был полдень – время дневной дойки овец. Около ста голов заполнили большой двор, и несколько женщин были заняты этим делом: доили овец, а потом пускали к ним ягнят.
Путники заходят, здороваются с хозяином дома и вместе с ним проходят внутрь. Усаживаются, расспрашивают друг друга, как дела, здоровье, и начинают беседовать. Потом хозяин дома встает, просит у гостей разрешения ненадолго отлучиться и выходит.
Через некоторое время он возвращается, а вслед за ним в комнату заходит молодая женщина, которая приносит много хлеба, большую деревянную миску, полную простокваши, все это ставит на стол и уходит. Гости смотрят на простоквашу, а та кипит, пузырится… Прокисла, одним словом, простокваша.
Хозяин дома обращается к прибывшим:
— Пожалуйста, угощайтесь, не стесняйтесь.
Эти двое переглядываются меж собой, и тот, кто постарше, говорит молодому:
— Давай, кроши туда хлеб.
И оба начинают крошить в миску с простоквашей столько хлеба, что похлебка поднимается до самых краев. Тот взрослый втыкает в донельзя загустевшую массу свою ложку, которая так и остается в ней стоять торчком, потом поворачивается к молодому и говорит:
— Вставай, мы уходим.
Хозяин дома удивляется:
— Как это «уходим»? Вы же ничего не поели!
— Да пошлет Бог процветание твоему дому, — с иронией отвечает тот, — пусть летом никогда не переводится в нем прокисшая простокваша! Этим летом, в эту жару ты берешь и ставишь перед нами кипящую простоквашу, да еще и говоришь «ешьте»? Ведь у тебя дом полная чаша, дорогой! Тебе что, жалко было угостить нас хотя бы яичницей? И не говори, что яиц дома нет: мы ведь видели, сколько у тебя вокруг дома и петухов, и кур!
— А если вы не собирались ничего есть, тогда зачем накрошили туда столько хлеба? – с горечью говорит хозяин дома.
— Я нарочно так сделал. Я хотел хоть немного нанести тебе убыток, чтобы ты впредь никогда не ставил летом перед своими гостями прокисшую простоквашу, — отвечает тот взрослый и, обращаясь к своему молодому попутчику, говорит: — Вставай, пока не поздно, уйдем из этого дома.
И оба, даже не попрощавшись с хозяином дома, встают и уходят.
ЛГУНЫ
У Гозе было три сына. Старшего звали Титал, среднего – Суто, а младшего – Надир. Все трое были страшным лгунами. Когда об этом заходила речь, Гозе говорила:
— Враки Титала шагают пешком, враки Суто бегут во всю прыть, а враки Надира взбираются по стенам.
МИНИАТЮРЫ
МИНИАТЮРЫ
НИВА ВОЛНУЕТСЯ, НИВА ВОЛНУЕТСЯ…
Снова я гость в моей родной деревне. Стою на самом краю поля. Дует прохладный, слабый ветерок, и нива волнуется, напоминая море и бегущие по нему волны. Нива волнуется, нива волнуется, и в ушах вдруг слышится равномерный свист работающей косы, который погружает меня в невеселые мысли…
Я знаю, именно это поле шаг за шагом «измерил» мой отец во время косьбы. Это его пот капля за каплей окропил эту землю во время летнего зноя. И когда пришло время бороться за эту землю, за нашу родину, он, не колеблясь, повесил уставшей рукой косу на место, взял винтовку и пошел на войну. Но последняя капелька его пота упала на землю этой нивы и дала свою силу и мощь не только ей, но и всем оставшимся в живых. Мой отец тем летом ушел на фронт, воевал и отдал свою жизнь за то, чтобы нога врага никогда не ступила на эту зеленую ниву, чтобы она всегда приходила в движение легким, прохладным ветерком, напоминала море с его ласковыми волнами и «шептала» людям о чем-то добром и хорошем.
Я стою на краю этой цветущей нивы, и сквозь ее шелест, такой родной и знакомый, постепенно пробивается равномерное посвистывание косы, которой работал мой отец.
Нива волнуется, нива волнуется… Она пахнет моим отцом.
САМОЕ ЛУЧШЕЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
Я читал Хайама, Хани, Пушкина, Гёте… Они действительно великие и остались таковыми для всех времен и народов. Но у каждого человека есть свой великий поэт. Лично для меня самым лучшим, самым замечательным произведением, которое я прочитал за всю свою сознательную жизнь, была эта строчка:
«Здравствуй, мой дорогой сынок…»
Конечно, это не стих. Это всего лишь четыре слова из того последнего письма, которое с фронта послал мне отец, и те четыре слова, оставшиеся после него и превратившиеся в единственное реальное воспоминание.
ТВОИ РУКИ
Чего только не сделали для меня твои руки…
Нет, они не были нежными и мягкими. Это были руки, огрубевшие от тяжелой работы и потемневшие под палящим солнцем. Но сколько любви и нежности дарили мне они! Как был вкусен хлеб, испеченный ими!
Эти руки плавно качали мою люльку, а нежное убаюкивание под колыбельную «Лури» погружало в сладкий сон. Они легко подхватывали и поднимали меня ввысь словно выросшие за моей спиной два крепких крыла. А когда я немного подрос, они, поддерживая меня, научили делать первые шаги.
Твои руки подняли меня…
Твои руки вырастили меня…
Твои руки раскрыли передо мной целый мир…
А как ты мечтала о том, чтобы настал тот день, когда ты сможешь усадить внуков себе на колени…
Теперь они у тебя есть. Но тебя уже нет… Они никогда тебя не видели, но всё же знают по фотографиям. Они тебя знают, а ты их нет. И как жаль, что им так и не довелось познать добро твоих рук и испытать счастье быть убаюканными и обласканными тобой, мамочка!..
Сможем ли мы вдвоем – я и их мама – сделать для них столько, сколько в свое время сделала для меня одна лишь ты и твои руки? Ведь для меня они были и руками матери, и руками отца.
Чего только не сделали для меня твои руки…
НЕ ВИНИТЕ МЕНЯ
Не вините меня в том, что я слишком сильно люблю своих детей. Пусть они чувствуют всю силу отцовской любви, которой, к сожалению, волею судьбы я был лишен еще с детства и поэтому нуждался в ней всю свою жизнь. Ведь сейчас, любя их, я не только дарю им это чувство, но и восполняю то, чего когда-то не дополучил сам.
Не вините меня в том, что я слишком сильно люблю своих детей.
НЕТ ТАКОЙ МАШИНЫ
Я сказал:
— Как скучаю по моей деревне, по нашему дому, по своему детству!..
Мне ответили:
— Ничего сложного нет: садись в машину и поезжай.
Я сказал:
— Да, можно отправиться на машине. Она непременно довезет меня до нашей деревни и обязательно подъедет к моему дому, но нет такой машины, которая смогла бы доставить меня в дни безмятежного детства.
СЛИВАЮТСЯ ВОЕДИНО
Каждый раз, когда хочу вызвать в памяти лицо моей матери, как ни пытаюсь, ничего не получается. Вместо этого перед глазами встает моя деревня, моя маленькая, далекая деревня. Там я появился на свет, там увидел лицо своей мамы и там же предал ее земле.
Образы моей деревни и лицо моей мамы всегда сливаются воедино…
ДОРОГА
Самая короткая дорога – это та, когда возвращаешься к себе домой.
А самая длинная дорогая – это та, когда уходишь из своего дома и не знаешь, когда вернешься.
ЧАСТИЧКА МОЕГО СЕРДЦА,
СТРУНА МОЕЙ ДУШИ
Эх, дом родной, эх, мое детство, эх, далекая моя деревня! Ушли вы вместе, ушли навсегда…
Теперь ни дома и ни детства. Вместо дома – развалины (да и то с чужими хозяевами), а вместо детства – одни воспоминания.
Но кто бы ни был теперешним хозяином моего дома, как бы ни были закрыты к нему дороги, все равно: он – частичка меня, он – частичка моего сердца.
Сердце мое ранено, и исцелить его могут только они – дом родной и мое детство. Вот почему мысль моя так часто, легко и стремительно нарушает эти границы и со скоростью гордого беркута переносит и доставляет меня к моему дому, в дни далекого детства. И только тогда (как жаль, что только в моем воображении) они снова становятся единым целым: развалины превращаются в дом, а я – в маленького ребенка.
Какие сладкие мгновения!.. И как жаль, что они улетучиваются почти мгновенно, оставляя меня наедине с моими горькими, невеселыми мыслями.
Эх, дом наш родной, эх, далекое детство, эх, маленькая моя деревня! Вы и есть та самая частичка моего сердца и та самая струна моей души. Без воспоминаний о вас жизнь моя была бы пустой и бессмысленной.
ЗАЩИЩАЮТ ДОБРЫЕ ДЕЛА
Говорят, Земля вращается вокруг своей оси и не останавливается ни на секунду. Верю, что это так, ведь она выполняет свой «долг» — движение по законам Вселенной. Но как она выдерживает тяжесть всего того зла, которое творится на ней ежечасно и на каждом шагу? Как она, видя столько насилия, убийств и людских трагедий, не сходит со своей орбиты и продолжает вращаться? Вот этого я никак понять не могу.
— А может, мир берегут и защищают добрые дела, которых, несмотря ни на что, совершается всё же больше, чем плохих?
В ПАМЯТЬ О ДЕРЕВЕ
Этот большой, этот зеленый лес глух и нем. Нет ни дуновенья ветерка, не шелохнется ни один листочек, не щебечут птицы. Все замерло вокруг, и только сухой шелест опавшей листвы под ногами нарушает эту тишину. Вдруг что-то заставляет меня остановиться, и я прислушиваюсь. Но вокруг все безмолвно… Безмолвно так, как на больших похоронах, когда внезапно все стихает и обычно говорят «Азраил пришел», после чего присутствующих обуревает ужас и воцаряется жуткое молчание. Откуда нам знать, может, где-то в этом большом, в этом зеленом лесу рухнул какой-нибудь огромный дуб, подточенный сгнившими корнями? Быть может, именно в знак уважения памяти этого дуба и замерли на какое-то время и лес, и птицы? Я тоже невольно подчиняюсь этому чувству и с глубоким уважением к павшему молча застываю на месте.
Этот большой, этот зеленый лес глух и нем.
МАЛЕНЬКАЯ ПТИЧКА
Говорят, во время войны в лесу загорелось зеленое дерево.
Маленькая птичка в своем клювике носила и носила воду, пытаясь затушить бушующее пламя.
Неужели враждующим не было стыдно за то, чем занималась эта маленькая птичка?
СЛОМАЮСЬ, НО НЕ СОГНУСЬ
Я не могу склоняться перед начальством. Я не могу идти по жизни согнувшись, потому что знаю, что переломлюсь, что сломаюсь. И в этом нет моей вины – это у нас в крови. Еще давным-давно недруги не раз пытались согнуть моих предков, но бесполезно – они ломались, но так и не согнулись. И я тоже – сломаюсь, но не согнусь. Потому что это у нас в крови.
ТАК ПОХОЖИ ДРУГ НА ДРУГА
Искусство подобно красивой женщине: она хочет, чтобы любили только ее, восхищались только ею, но сама… Своенравная и капризная, она поступает так, как ей заблагорассудится. Она может преспокойно лгать, глядя прямо в глаза, но никогда не простит тебе ни лжи, ни фальши. Стоит ей уличить тебя в этом, она публично нанесет такую пощечину, о которой будешь помнить всю жизнь.
Суть искусства и характер красивой женщины так похожи друг на друга…
КЛЮЧИ ОТ МОЕГО СЕРДЦА
Ты ушла от меня, но ключи к моему сердцу безжалостно забрала с собой. И с той поры не подобрать к нему ключей – оно закрыто для всех.
Закрыто для всех, но только не для тебя.
И тебя, любимая, прошу – вернись!
Вернись ко мне и захвати с собой те ключи.
Те ключи, без которых путь к моему сердцу так и останется закрытым для других…
Ведь кто знает, может, и в этот раз ты покинешь и забудешь меня?
Вернись, любимая, молю тебя, а заодно и захвати с собой ключи от моего сердца.
ВОРОНА
Однажды ворона садится, начинает выпивать и говорит:
— Хотите, покажу вам, как ходит голубь? Мне это раз плюнуть!
Но когда напивается, то забывает и свою походку, и голубиную.
В ТУ НОЧЬ…
В ТУ НОЧЬ…
Посвящается Сентябрьскому восстанию
1961-1975 гг.
Была ранняя весна 1975 года. Восстание в Южном Курдистане потерпело поражение. Раздающиеся по радио пронзительные звуки вражеской зурны душили и заглушали голос моего народа, боровшегося за свою свободу. Враг праздновал победу, его радио безумно ликовало, а мой народ после многолетней изнуряющей борьбы и на этот раз ничего не добился и снова сел у остывшего тандура.
Я не выдержал и выключил радио. Но в ушах все еще раздавались звуки ненавистной зурны, и горькая судьба моего многострадального народа, живущего где-то очень далеко, не давала мне покоя.
Минуло за полночь. Я лег в постель, но никак не мог уснуть. Тысячи мыслей проносились в моей голове, и мой уставший мозг, ставший ареной для противоборства между ними, никак не мог расслабиться и уступить дорогу сну, в котором я так нуждался. Сколько ни пытался я закрыть глаза, освободиться от тяжести моих дум и заснуть, ничего не получалось – они как злобный дух преследовали меня и гнали прочь мой покой.
Вдруг раздался телефонный звонок. Я вскочил с постели, устремился к телефону и взял трубку:
— Алло, алло!
Но в ответ была лишь мертвая тишина.
— Алло, алло!
И снова мне ничего не ответили. Я хотел было поставить трубку, как на том конце провода что-то зазвучало, и до меня донеслись звуки одной курдской песни. Это был голос певицы Айше Шан, которая пела песню «Салыхо»:
…В этом году родного, дорогого Салыха
отправили в Диярбакырскую тюрьму,
И дали ему сто и один год заточения…
…………………………………………………………
Я вызволю моего дорогого Салыха из Диярбакырской тюрьмы.
Эта песня быстро закончилась, и вслед за ней началась другая – «Гди ло-ло». В ту ночь ее тембр, казалось, был особенно приятен, а голос звучал так нежно и задушевно, что я забыл себя, свои горькие мысли, да и весь мир вокруг и стал пленником этого чудесного пения.
Она пела долго, и я никак не мог насытиться ее голосом. Я не хотел отрывать от уха телефонную трубку и готов был слушать этот голос до самого утра. Ведь в ту ночь она пела как-то по-другому, не так как всегда… Она пела с израненным сердцем, и вместе с нежностью и задушевностью в ее голосе сквозили горечь, обида и боль. Ее песни словно превратились в протест, который в ту ночь был слышен особенно отчетливо и звонко.
Песни как неожиданно начались, так внезапно и оборвались.
— Алло, алло!
Но трубка молчала. Вдруг раздался щелчок, и послышались прерывистые гудки:
— Ту, ту, ту…
Трубку повесили. И до сих пор я так и не узнал, кто же это был – мой доброжелатель, который так тонко почувствовал, что я не могу уснуть и что в ту ночь мои душевные терзания могут развеять лишь курдские песни и чудесный голос Айше Шан… Может, и он услышал по радио звуки вражеской зурны и вошел в мое положение…
Курдские песни и голос Айше Шан стали лучшей колыбельной для моего уставшего сознания, и в ту ночь я уснул так спокойно, как спал только в детстве тем безмятежным сном до самого утра, что моя мама, как ни старалась, никак не могла меня добудиться.
ВЕТЕРАНЫ УХОДЯТ, СТАНОВЯТСЯ ЛЕГЕНДОЙ
ВЕТЕРАНЫ УХОДЯТ,
СТАНОВЯТСЯ ЛЕГЕНДОЙ
Великой Отечественной войны,
поэта Качахе Мрада.
Время течет, годы идут, приходят и уходят, размеренно сменяя друг друга. И с каждым своим уходом забирают из наших рядов ветеранов войны. Одним из таких стал наш товарищ, который еще вчера был с нами, а сегодня его место уже пустует.
Ветераны уходят, и наши сердца наполняются болью. Ветераны уходят, и чем дальше, тем больше редеют их ряды.
Когда-нибудь наступит и тот день, когда время заберет последнего участника войны из наших рядов и унесет с собой. И тогда они заговорят с новыми поколениями со страниц книг и с кинолент, но уже не своим голосом… Их голосом станет благодарная народная память.
На этот раз они придут и предстанут в образе легенды. Сказания о них и их поступках будут передаваться из уст в уста, из века в век, а их подвиги в глазах будущих поколений будут выглядеть все более и более величественными. Недаром народная пословица гласит: «Величие и высота горы видна издалека».
Ветераны уходят, их ряды редеют, и постепенно начинается эпоха легенд. Легенд, которые со временем становятся все фантастичнее, красивее и богаче. Легенд, в основу которых положен их подвиг.
ОДНОМУ НЕИЗВЕСТНОМУ СОЛДАТУ
ОДНОМУ
НЕИЗВЕСТНОМУ СОЛДАТУ
Ты оставил сына в колыбели, ушел на войну и не вернулся. Ты был молод и остался вечно молодым… А теперь твой сын уже старше тебя.
Ты один из Неизвестных солдат сорок первого, ты вечно молодой и сын не только одной матери, но сын всего народа, всей страны.
Прости своего сына за то, что в тяжелую минуту не смог защитить тебя, не положил свою руку на твои раны и не выслушал твои последние слова. Да, он не услышал их, но уверен в том, что это были наказы гнать подлого врага из нашей Родины и во имя ее свободы и независимости не жалеть своей жизни, как это сделал ты.
Прости своего сына за то, что он, хоть уже и стал старше тебя, но до сих пор не знает, где ты погиб, где твоя могила, не пришел, не преклонил своих колен и не поцеловал надгробный камень. Ты прости его, он не виноват. Он искал долго, он искал много, но так ничего и не узнал. И поверь – эта боль на всю жизнь. Она не пройдет, она останется, но все же есть одно утешение… Если представить хоть на минуту такое чудо, что ты, а вместе с тобой и тысячи подобно тебе проливших свою кровь, приподняли бы из холодных могил свои головы, оглянулись вокруг и увидели, каким стал наш мир после вас, то поняли бы, что отдали свою жизнь не зря. Потому что в нашей сегодняшней безмятежной и мирной жизни есть и ваш вклад – твой и твоих товарищей.
Ты ушел на войну как сын одной матери, а стал сыном всего народа, который ежегодно отмечает 9 мая, не скорбя по тебе и тысячам таких как ты, а празднуя вашу вечную молодость и победу.
Твой сын уже старше своего отца.
И пока он жив, никогда не забудет того, что в твои последние минуты не был рядом с тобой, не положил свою руку на твои раны, не выслушал твои последние наказы и даже не знает, где ты погребен…
Ты – вечно молодой…
Ты – сын одной матери и сын всего народа…
Ты – известный из известных…
Ты – Неизвестный солдат сорок первого.
ПАМЯТИ ПОКОЙНОГО АТАРЕ ШАРО
ПАМЯТИ ПОКОЙНОГО
АТАРЕ ШАРО[1]
«ПУСТЬ ЧАСТЬ ДЛЯ СТИХОВ БУДЕТ ПОБОЛЬШЕ»
Шло заседание секции курдских писателей. Собралось много поэтов, писателей, студентов, других представителей интеллигенции. Молодежи на этот раз было немало. Шел вечер поэзии. Было прочитано много стихов, и очередь дошла до Атаре Шаро. Он встал, достал из внутреннего кармана пиджака несколько сложенных листков, раскрыл их, аккуратно разгладил ладонью и обратился к председателю секции:
— А можно, чтобы эти мои новые стихи прочел бы диктор курдского радио?
Присутствующие рассмеялись, а председатель улыбнулся и спросил:
— Почему, Атар? Ты не можешь сам прочитать свои стихи или у тебя неважно со зрением?
— Нет, почему? Я сам написал эти стихи и, конечно же, могу их прочесть. Да и со зрением у меня, слава Богу, все в порядке. Просто мне кажется, когда стихи читает диктор, они звучат гораздо лучше. И потом – он будет читать, а у меня будет такое ощущение, что они передаются по радио.
Одним словом, диктор взял стихи и стал читать. Атар уставился на него и не сводил глаз, полных восторга, ерзал на месте и не мог сидеть спокойно. Диктор дочитал стихи, и раздались жидкие хлопки. Атар быстро поднялся с места и повернулся к председателю секции:
— Разреши мне… Что-то я разволновался… Я хотел бы спеть уважаемым присутствующим пару песен.
И, не дожидаясь разрешения, под смешки в зале устремился к сцене, поднялся на нее, подвинул стул поближе к собравшимся, сел, снял с головы свою папаху, сложил ее вдвое, приложил ладонь к одному уху и мягким низким голосом запел:
Ой, сельчане, сельчане,
В деревне нашей две доярки…
Атар пел долго. Когда закончил, в зале раздались бурные аплодисменты.
— Пусть половина этих аплодисментов предназначается моим новым стихам, — сказал он, чем вызвал смех присутствующих и еще более бурные и искренние рукоплескания.
— Будем считать, что на долю стихов приходится эта вторая половина, — сказал он, спустился со сцены и пошел к своему месту.
СЛАБЫЕ СТИХИ И… КЛЮЧ
Атаре Шаро всегда присылал свои стихи в редакцию газеты «Рйа таза» по почте. Через несколько дней приходил узнать, какова их судьба и какое принято решение.
В своей папахе, с широкой улыбкой на лице он заходил в редакцию, здоровался с сотрудниками, справлялся о делах и здоровье и направлялся к заведующему отделом культуры и литературы Карлену Чачани. Не снимая папахи, подвигал стул и усаживался поближе. Сначала вроде бы как сердился:
— И что ты сделал с моими стихами? – строго спрашивал он, а у самого на лице появлялась легкая улыбка. Заданный вопрос и выражение лица как-то не вязались друг с другом.
Карлен доставал папку, клал стихи перед собой и после некоторого молчания с усмешкой говорил:
— Ну, дядя Атар… Слабоваты у тебя стихи.
И так повторялось каждый раз. Атар выражал свое недовольство, которое, впрочем, длилось очень недолго. Никогда не обижался, вставал, отпускал пару шуток и с широкой улыбкой уходил.
Однажды он пришел в очередной раз, и все повторилось в точности так, как обычно.
— Ну, дядя Атар, уж слишком слабые у тебя стихи, — сказал Карлен.
— Ну так если они такие слабые, тогда возьми хороший ключ и закрепи их как следует, зачем тебя сюда посадили? – усмехнулся он в усы. – Раз так, тогда подожди, я сам это сделаю, да так, что никто ничего не сможет разобрать.
Через несколько дней к нам поступил очередной пакет с новыми стихами Атара. Карлен прочитал, от души рассмеялся и покачал головой. В конце каждого стихотворения был нарисован гаечный ключ.
УСТНЫЕ СТИХИ
Однажды мы были на свадьбе в Тбилиси, и один из гостей прочитал вслух несколько хороших сатирических стихов. И когда мы спросили, кто автор, он сказал нам, что это Атаре Шаро.
Я очень удивился, как такие стихи до сих пор ни разу не попались мне на глаза и что я мог их упустить.
Когда по возвращении мы встретились в городе с Атаром, я спросил у него об этом.
— Да, конечно, это мои стихи, – ответил он.
— А почему ты не издаешь их? – спросил я.
— Понимаешь, в чем дело… Они не пишутся, — ответил Атар. – Я сочинил их вслух, читал на нескольких свадьбах, и теперь их читает народ. Правда, с самого начала они не были так хороши. Ну, ты ведь знаешь – когда народу что-то нравится, он это берет, хорошо обрабатывает, отшлифовывает, обтачивает, лишнее выбрасывает, а недостающее дополняет. Одним словом, доводит до ума. Я не могу их писать, вернее, они не пишутся, потому что когда пробую перенести их на бумагу, то они получаются уж слишком слабые и примитивные. А может, они тем и сильны, что не подчинились законам письма, что «выросли» вот таким диким, натуральным способом, что естественные… Сам знаешь – ничего нет лучше естественного.
ЭХ, КОЗА, КОЗА…
Мы знали, что еще в 30-е годы Атаре Шаро был членом Союза писателей СССР, но потом утратил свой статус. Когда мы спрашивали его об этом, он улыбался в усы и говорил:
— Это коза исключила меня из Союза писателей.
И рассказывал, как это произошло.
— В то время мы жили на окраине города, и жителям разрешалось держать домашнюю скотину. У нас было несколько овец и коз. Ну, семья у нас была большая, много детей, и без молока и мацони было не обойтись.
Мой членский билет вместе с другими бумагами был в сундуке. Ну а семья наша, как вы знаете, особой аккуратностью не отличалась. Однажды моя жена забывает закрыть крышку сундука. Коза заходит в дом и съедает всю еду, которая была на столе. Но негоднице показалось этого мало, и она лезет в открытый сундук. Начинает жевать мой членский билет и несколько стихов. А какие стихи были, Боже мой, какие стихи! И пока наши хватились, пока подоспели, окаянная так сжевала мой билет и стихи, что он них ничего не осталось.
Я так и не пошел получать новый членский билет. С того дня я механически покинул ряды Союза писателей. С каким трудом я вошел в эту организацию, а коза одним махом меня оттуда исключила, — говорил он и заразительно смеялся. – Видно, самым моим строгим критиком оказалась эта белая коза.
ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
Мы были молоды, вспыльчивы и бесшабашны. Как только выпадала возможность, мы отчаянно бросались вперед и, не глядя, рубили направо и налево.
На одном из заседаний секции курдских писателей обсуждались новые стихи и поэмы Атаре Шаро. Выступали многие, и звучали разные мнения.
Я тоже взял слово и подверг очень резкой критике его произведения. Я сказал много лишних слов, которых не стоило употреблять в его адрес. Дело дошло до того, что в тот вечер мы – я и несколько моих товарищей – использовали термин «атаризм» как синоним примитивизма.
Я закончил свою речь, сел на место и покосился на Атара. Он тоже посмотрел на меня и, заметив мой взгляд, с доброй улыбкой погрозил мне пальцем. Я подумал: Атар в своей ответной речи обязательно будет резок в мой адрес и, как несколько наших поэтов, тоже перестанет со мной разговаривать.
Итак, Атару дали слово. Он встал, посмотрел на присутствующих и начал говорить так, словно ничего неприятного не произошло. Он не сказал никому из нас ни одного обидного слова, с любовью называл наши имена, подтрунивал над нами и превратил все в шутку.
Собрание закончилось, и мы вышли. В тот вечер я почувствовал себя отвратительно – мне казалось, что я совершил большой грех. Если бы он так же резко высказался в мой адрес, сказал бы мне хотя бы одно жесткое слово, мне не было бы так тяжело. Но когда он этого не сделал, да еще с большой симпатией и любовью говорил обо мне, мне действительно стало не по себе, и замучила совесть. С того дня я почувствовал себя в долгу перед этим человеком.
Каждый раз, встречаясь с ним, я от стыда опускал голову, но он словно ничего не замечал и был со мной очень приветлив. И я решил – будь что будет, но я верну этот долг. И этот день наконец настал – исполнялось 70-летие Атаре Шаро. Я с радостью согласился подготовить и прочитать к его юбилею доклад. Пришлось немало попотеть и приложить все усилия, чтобы, не утрачивая объективизма, сказать доброе слово нашему дорогому юбиляру. Правда, я не могу судить, насколько мне это удалось, но после заседания, которое прошло в зале республиканской академии наук, Атар подошел ко мне и поцеловал в лоб. Это было для меня лучшей наградой.
— Ты знаешь, дядя Атар, ведь этим докладом я хотел отплатить свой давнишний долг, — сказал я в шутку.
— Какой долг? – удивленно спросил он.
Я напомнил ему о том собрании. Он звонко и от души рассмеялся и, похлопав меня по спине, сказал:
— Ну ты даешь! Да что ты такого сделал, что чувствовал себя в долгу передо мной? Ну, захотелось тебе что-то сказать, и ты сказал. И что, я должен был из-за этого на тебя обижаться? Стыдно, стыдно, мы же братья!
Называя весь тот неприятный эпизод кратким выражением «захотелось тебе что-то сказать», он явно хотел сгладить неловкую ситуацию и сделать мне приятное. Ему было 70 лет, и я годился ему во внуки, но он не делал между нами никакой разницы и говорил «мы братья». Вот такой и был Атар – всегда простой, человечный и великодушный…
Я и сейчас чувствую себя в долгу перед его памятью. Смогут ли эти небольшие воспоминания хоть немного облегчить этот долг? Я не знаю, но сейчас мне бы очень хотелось, чтобы я никогда не чувствовал себя должником перед Атаре Шаро и моя совесть была бы перед ним чиста.
[1] Атаре Шаро (1901-1974) – езидский шейх, поэт, автор 3-х сборников стихов: «Первый блеск» (1935), «Стихи» (1957), «Два мира» (1965). Четвертый сборник после его смерти был утерян в издательстве и так и не вышел в свет. В 30-х годах прошлого века работал в редакции газеты «Рйа таза» в качестве корреспондента.
МЫ ПОШЛИ НА МЕЛЬНИЦУ…
МЫ ПОШЛИ НА МЕЛЬНИЦУ…
(Воспоминание)
Великая Отечественная война закончилась совсем недавно. Раны, нанесенные ею, еще не затянулись. Наша семья тоже познала всю горечь этого бедствия: мой папа ушел на фронт и не вернулся, а дядя пока еще служил в армии. Единственным «мужчиной» в доме был я, которому едва исполнилось десять лет.
У нас закончилась мука. Однажды наш сосед – Акое Халыт, который был колхозным бригадиром, собрался на мельницу. Мама отправила меня вместе с ним смолоть мешок нашей пшеницы.
Дело было летом, пора сенокоса еще не началась. Мельница, куда мы направлялись, находилась в райцентре Спитаке. Дядя Ако послал меня за бычками:
— Возьмешь Ладо и Коло. Это бычки резвые, и мы управимся быстро.
— Но дядя Ако, они ведь не прирученные?..
— Ничего, самое главное – они резвые и легконогие, мы не задержимся, одним махом туда и обратно.
Разве я посмел бы его ослушаться? Правда, в прошлом году я погонял волов в упряжке, вспахивая колхозное поле, и знал, какие эти оба бычка бесноватые и непослушные, но я не мог ему перечить, тем более с самого начала: иначе он просто не взял бы меня с собой, и наша пшеница так и осталась бы немолотой.
Одним словом, я выбрал из стада этих бычков, пригнал, мы с дядей Ако запрягли их, сели в телегу и направились в Спитак. Как только мы выехали из деревни, оба бычка тут же рванули вперед. Ну, а я вам скажу, что весь путь от нашей деревни до Спитака очень извилистый да еще идет по резкому спуску. И представьте себе, бычки несутся по этой дороге, а дядя Ако что только ни делает, как только ни упрашивает, ни успокаивает их, но все без толку – они мчатся и не думают останавливаться. Еще немного, и телега съехала бы с дороги и полетела в Спитакское ущелье. Видя, что другого выхода нет, дядя Ако с его-то немалым весом резво соскочил с телеги, побежал вперед, встал на пути бычков и еле остановил нашу повозку. Потом накинул на животных упряжку, поручил мне сесть на возницы, а сам пошел вперед и повел бычков за собой. Идет и то и дело похлопывает их палочкой по морде, чтобы те шли спокойно и ничего не учудили ни с нами, ни с телегой.
— Ну же, Ладо-джан… Ну же, Коло джан, — приговаривал дядя Ако и тянул за упряжку. – Эти негодники всю душу мне вымотали. А все ты виноват, — сказал вдруг он, повернувшись ко мне. – Мало ли что я сказал, чтобы ты привел именно этих паршивцев! Ты не мог выбрать нормальных, спокойных волов?
Я никак не мог взять в толк, в чем именно моя вина: в том, что я его послушался, или в том, что не послушался? И если я виноват в том, что его послушался, то что было бы со мной, если бы я сделал все по-своему?
Если честно, положение дяди Ако и вправду было незавидным. Стояла невыносимая жара, он весь вспотел, и, сам уже не молодой, он теперь так легко и проворно вышагивал впереди телеги, словно двадцатилетний парень.
Кое-как, с большим трудом мы добрались до деревни Лернанск, что недалеко от Спитака. Там время сенокоса уже началось, поля вокруг дорог были скошены, но неубранные снопы все еще валялись на земле. Дядя Ако, увидев это, остановил телегу и негромко сказал мне:
— Иди-ка встань на мое место, а я пойду принесу немного скошенного сена. С утра мы в дороге, а эти животные ничего не ели.
Я спустился с телеги и встал перед бычками, а он пошел и принес пару охапок сена, положил их на наши мешки с пшеницей и накинул сверху свою старую телогрейку.
Мы тронулись в путь. Я оглянулся и увидел, что его телогрейка подскакивает на каждой рытвине и вот-вот упадет.
— Дядя Ако, дорогая неровная, телега подскакивает, и твоя телогрейка может упасть. Давай я положу ее между мешками или сяду на нее, а то упадет, — сказал я ему.
Но он меня не послушался.
— Ничего не будет, не упадет. Пусть будет на сене, не надо, чтобы его увидели.
Дядя Ако снова пошел вперед, повел за собой животных, и мы, пройдя через всю деревню, вышли из нее и постепенно стали приближаться к Спитаку. Время близилось к вечеру. Наши бычки, видно, устали и уже не доставляли нам столько хлопот, как раньше. Нам нужно было пройти через весь Спитак, а дальше начинались сады, где и была та самая мельница. Когда мы дошли до центра Спитака, дядя Ако вдруг повернулся ко мне и сказал:
— А ну-ка посмотри, как там моя телогрейка: на месте или нет?
Я оглянулся назад – телогрейки нет…
— Да разрушит Бог твой дом! – разразился проклятиями взбешенный дядя Ако. – Ты привел этих двух окаянных быков на наши головы, да еще и телогрейку мою потерял! Я же сказал тебе: будь внимателен, смотри, чтобы с ней ничего не случилось… Что ты за человек, а? Да разве так можно! Давай, спускайся и иди сюда, держи их, а я вернусь и поищу, может, и найду ее… Боже мой, какая была телогрейка, какая телогрейка! Такую днем с огнем не сыщешь…
Действительно второй такой телогрейки было не сыскать: стоило бы потянуть ее за одну только нить, и на тебе – готовые лохмотья. И потом – я так и не понял, почему именно я «потерял» его телогрейку.
Я сошел с телеги, встал перед бычками, а дядя Ако ринулся на поиски. Через некоторое время он вернулся с пустыми руками, и, глядя на его лицо, нетрудно было представить, как выглядит грозовая туча. Не сказав ни единого слова, он взял из моих рук упряжку и, не дожидаясь, пока я сяду в телегу, двинулся в путь.
Когда мы выезжали из нашей деревни, было ранее утро, а теперь уже стоял поздний вечер. За все время пути мы ни разу не напоили наших бычков, и они плелись уставшие и измученные. Мы были совсем близко от мельницы, как заметили речку, текущую вдоль дороги. Я был в телеге, а дядя Ако впереди, как вдруг животные, завидев воду, изо всех сил рванули к ней. Я еле успел спрыгнуть с телеги, и в следующую же секунду она вместе с нашими мешками с пшеницей оказалась опрокинутой в воду. Деревянный хомут, надетый на бычков, перекрутился так, что животные стали задыхаться. Люди, стоявшие у мельницы, увидев все это, кинулись нам на помощь. Первым делом распилили хомут и освободили животных, а потом кое-как вытащили из воды мешки с пшеницей и с большим трудом выпрямили телегу. Так, с промокшими насквозь мешками пшеницы, мы наконец добрались до мельницы.
Хорошо, что на дворе стояло лето и дни были жаркие. На следующий день мы взяли у мельника циновку, а из соседних домов несколько одеял, рассыпали на них нашу пшеницу, и через два дня наш хлеб хорошо просох.
К вечеру подошла наша очередь, и дядя Ако сперва загрузил для помолки свою пшеницу. Мне же поручил никуда не отлучаться:
— Сиди тут и следи за мукой, — сказал он. – Как только ее станет много, отгреби ее в сторону. Когда наберется достаточно, возьми мешок, открой его и ковшиком аккуратно ссыпь в мешок, пока я не вернусь. Я пойду провожать твою тетю Порсор и скоро вернусь.
«Моей тетей» Порсор же была его теща. В тот день она должна была добраться из нашей деревни до железнодорожной станции в Спитаке, сесть там на поезд и уехать в Тбилиси.
Ну, не скажешь же на это «нет». Он ушел, мельник тоже, и я остался один. Мельница работала исправно: мука знай себе сыпалась, а я время от времени сгребал ее в сторону. Пару раз я наполнил мешки, но ни его, ни мельника все не было и не было. Мельница равномерно стучит, работает, а я сижу рядом. Сколько я так просидел, не знаю – часов у меня не было, да и откуда им было взяться? Уже и ночь на дворе, а мельница, не переставая, работает и работает. Под этот равномерный стук я, совсем еще ребенок, уставший и сонный, сам не заметил, как уснул. Ну, уже не знаю, как долго проработала мельница и сколько набралось муки, только проснулся я от диких воплей дяди Ако и мельника.
— Да разрушит Бог твой дом так же, как ты разрушил мой дом и сгубил весь мой хлеб!.. Ведь я тебе сказал, будь внимателен, пока я не вернусь! Ну, разве так можно?!..
Случилось и правда что-то ужасное: я заснул, а мука, все прибывая и прибывая, стала заполнять все пространство и достигла до уровня жерновов. Те начали плохо работать и вместо перемолотой муки стали выталкивать слегка раздробленные пшеничные зерна.
Одним словом, мне влетело как следует. Ту пшеницу, которая была перемолота плохо, собрали и отложили в сторону.
Мельник приподнял жернова, очистил их и наточил. Ему помогал дядя Ако, и оба страшно намучились. Дядя Ако то вытирал пот, который градом катился по его лицу, то бросал на меня гневные взгляды.
В конце концов жернова наладили. Ту плохо смолотую пшеницу загрузили снова, и мельница с шумом заработала. Дядя Ако присел рядом.
— Слишком сильно наточили, все равно плохо мелет, — сказал он с досадой. – Да не разрушит Бог твой дом, что ты наделал, а? Как мне детей кормить? И ты потом скажешь про себя, мол, я мужчина. Если ты не мог нормально один мешок муки смолоть, то завтра-послезавтра как будешь смотреть семью?
Он все бурчал, ворчал, а я молчал, не смея что-либо возразить. И так длилось до тех пор, пока вся его пшеница не была перемолота. Муки оказалось больше, чем мешков, в которых мы привезли пшеницу. Пришлось всыпать этот остаток в другой мешок – из белой ткани, который был прихвачен нами всякий случай. Мы наполнили его доверху, крепко завязали и положили рядом с остальными мешками.
На следующее утро настала моя очередь. Дядя Ако загрузил для помола мою пшеницу, запустил мельницу и сказал мне:
— Сегодня поведи бычков пастись на другой склон, а то здесь, вокруг мельницы, уже ничего не осталось. Давай, вставай, иди, а я за это время перемелю твою пшеницу. Как закончу, позову тебя, мы соберемся и поедем.
Я так и сделал: погнал бычков подальше от мельницы и, перейдя железную дорогу, направил их в сторону склона напротив. Мои бычки спокойно себе паслись, а я присел на камень и смотрел на раскинувшееся недалеко живописное ущелье. Внезапно раздался громкий гудок поезда, выезжающего из тоннеля со стороны Ленинакана. Я вам скажу, что домашняя скотина нашей деревни еще не привыкла к звукам, которые издают поезда и автомобили. И поэтому, услышав этот шум, мои бычки сначала в панике заметались, потом стрелой кинулись вниз по склону, добежали до железнодорожных путей и прямо по ним понеслись вперед, в сторону станции. Мне ничего больше не оставалось, как кинуться вслед за ними. А поезд все гудел и гудел… Видно, машинист еще издалека заметил, что бычки бегут вдоль рельсов, и поэтому давал сигналы, надеясь, что они свернут в сторону и дорога освободится. Но чем ближе слышался гудок поезда, тем быстрее неслись животные, а за ними я… (Мне просто повезло, что поезд был от нас еще довольно далеко и уже приближался к станции. Он постепенно сбавлял скорость, и если бы не это, то вряд ли я и мои бычки так просто от него отделались). Хорошо, что поблизости оказалось несколько человек, которые, видя все это, кинулись наперерез бычкам и заставили их выйти с железной дороги. В ту же минуту поезд с ревом промчался мимо нас. Пот лился с меня градом, я запыхался, но что еще мне оставалось делать – не терять же эту пару, которую доверили мне?
Но мои бычки не думали успокаиваться: на этот раз они принялись бежать по той дороге, которая вела к центру Спитака. Бегут резво, бойко, а я, потерявшийся в поту, продолжаю бежать за ними.
Короче говоря, кое-как, с большим трудом, при помощи добрых людей мне удалось вернуть бычков к мельнице. К тому времени дядя Ако уже смолол мою пшеницу, ссыпал муку в мешок, плотно его завязал и, ни о чем не догадываясь, терпеливо ждал меня. Мы нагрузили нашу телегу, запрягли бычков и пустились в обратный путь. И снова дядя Ако шел впереди, и так до тех пор, пока мы не вышли из Спитака. Оттуда дорога уже поднималась наверх, и теперь бычки с большим трудом тянули нашу повозку. Дядя Ако смог наконец-таки прийти и сесть рядом со мной, и так мы доехали до Спитакского перевала. На самой его вершине дядя Ако вдруг остановил телегу и среди мешков с мукой стал что-то искать.
— Что ты ищешь, дядя Ако? – спросил я.
— Я смотрю, мы взяли с собой тот белый мешок, куда я всыпал всю оставшуюся мою муку, или нет, — ответил он.
Как ни искал дядя Ако белый мешок в нашей телеге, так ничего и не нашел. Видно, во время погрузки мы забыли про него и оставили там, на мельнице.
Ну, куда нам было возвращаться обратно? Мы направили нашу телегу дальше и наконец доехали до нашей деревни.
После этого дядя Ако частенько вспоминал ту нашу поездку и каждый раз, широко улыбаясь, говорил мне:
— Клянусь, ты не тот мужчина, которого нужно отправлять на мельницу.
Художник Арыф Савынч.